Впереди раздались два выстрела, и я сказал себе: «Вот оно. Началось». Мне не нужно было другого предупреждения. С волнением я ожидал, что передо мной откроется вечность.
Но ничего не случилось. Я снова предвосхитил события. Прошло несколько долгих минут, наконец вернулся один из дозорных и что-то доложил лейтенанту. Я расслышал:
– Deux civils .
Лейтенант сказал мне: «Пойдем посмотрим», – и, следуя за дозорным, мы двинулись по вязкой тропинке между двумя рисовыми полями. Метрах в двадцати от усадьбы мы нашли в узкой канаве то, что искали: женщину и маленького мальчика. Оба были безусловно мертвы: на лбу женщины был маленький опрятный сгусток крови, а ребенок казался спящим. Ему было лет шесть, и он лежал, подтянув костлявые коленки к подбородку, как зародыш в чреве матери.
– Malchance! – воскликнул лейтенант. Он нагнулся и перевернул ребенка.
У него был образок на шее, и я сказал себе: «Амулет не помог!» Под трупом ребенка валялся недоеденный ломоть хлеба. «Ненавижу войну», – подумал я.
– Ну как – налюбовались? – спросил лейтенант.
В голосе его звучала такая ярость, словно я был виноват в смерти этих людей; видно, для солдата всякий штатский – это тот, кто нанимает его, чтобы он убивал, засчитывает в его жалованье плату за убийство, а сам увиливает от ответственности. Мы снова тронулись в усадьбу и молча присели на солому, укрывшись от ветра, который, как зверь, словно чуял приближение ночи. Тот солдат, что забавлялся с прутиком, пошел облегчиться, а тот, что облегчился, теперь забавлялся с прутиком. Я подумал: те двое в канаве, по-видимому, решились выйти из своего убежища в минуту затишья, после того как были выставлены часовые. А может, они лежат там давно – ведь хлеб совсем уже зачерствел. В этом доме они, видно, жили.
Снова заработало радио. Лейтенант устало произнес:
– Они будут бомбить деревню. На ночь патрули отзываются.
Мы поднялись и пустились в обратный путь, снова расталкивая шестом груду трупов, снова проходя гуськом мимо церкви. Мы зашли не очень далеко, а путешествие показалось нам длинным, и убийство тех двоих было его единственным результатом. Самолеты поднялись в воздух, и позади нас началась бомбежка.
Когда я добрался до офицерского собрания, где должен был переночевать, уже спустились сумерки. Температура упала до одного градуса выше нуля, и тепло было только на догоравшем рынке. Одна из стен дома была разрушена противотанковым ружьем, двери были разбиты, и брезент не защищал от сквозняков. Движок, дававший свет, не действовал, и нам пришлось построить целые баррикады из ящиков и книг, чтобы свечи не задувало. Я играл в «восемьдесят одно» на вьетминские деньги с неким капитаном Сорелем: нельзя было играть на выпивку, поскольку я был гостем здешних офицеров. Счастье переходило из рук в руки. Я раскупорил свою бутылку виски, чтобы согреться, и все уселись в кружок.
– Вот первый стакан виски, – заявил полковник, – который я пью с тех пор, как покинул Париж.
Один из лейтенантов вернулся с обхода пестов.
– Надеюсь, нам удастся спокойно поспать, – сказал он.
– Они не полезут в атаку раньше четырех, – заметил полковник. – У вас есть оружие? – спросил он меня.
– Нет.
– Я вам раздобуду. Лучше всего положить револьвер под подушку. – Он любезно добавил: – Боюсь, что ложе покажется вам жестким. А в три тридцать начнется минометный обстрел. Мы стараемся помешать всякому скоплению противника.
– И долго, по-вашему, все это будет продолжаться?
– Кто знает… Нельзя больше ослаблять гарнизон Нам-Диня. Здесь это просто отвлекающий маневр. Если мы сумеем продержаться без подкреплений, не считая тех, которые мы получили два дня назад, это, пожалуй, даже можно будет назвать победой.
Ветер снова поднялся, пытаясь пробраться в дом. Брезент вздулся (мне вспомнился заколотый за гобеленом Полоний), и пламя свечи заколебалось. Тени плясали, как в балагане. Нас можно было принять за труппу странствующих актеров.
– Ваши посты уцелели?
– Кажется, да. – В голосе его звучала безмерная усталость. – Поймите, это ведь ерунда, безделица по сравнению с тем, что происходит в ста километрах отсюда, в Хоа-Бине. Вот там настоящий бой.
– Еще стаканчик?
– Нет, спасибо. Ваше английское виски превосходно, но лучше оставить немного на ночь, оно может пригодиться. А теперь извините меня: я, пожалуй, посплю. Когда начнут бить минометы, спать уже не придется. Капитан Сорель, позаботьтесь о том, чтобы у мсье Фулэра было все, что нужно: свеча, спички, револьвер.
Полковник ушел в свою комнату. Это было сигналом для всех нас. Мне положили матрац на пол в маленькой кладовой, и я очутился в окружении деревянных ящиков. Ложе было жесткое, но сулило отдых. «Дома ли сейчас Фуонг?» – подумал я, как ни странно, без всякой ревности. Сегодня ночью обладание ее телом казалось совсем несущественным, – может быть, потому, что в этот день я видел слишком много тел, которые не принадлежали никому, даже самим себе. Всех нас ждал один конец. Я быстро заснул и увидел во сне Пайла. Он танцевал один на эстраде, чопорно протянув руки к невидимой партнерше; сидя на чем-то вроде вертящегося табурета от рояля, я смотрел на него, а в руке держал револьвер, чтобы никто не помешал ему танцевать. Возле эстрады на доске, вроде тех, на которых объявляются номера в английских мюзик-холлах, было написано: «Танец любви. Высший класс». Кто-то зашевелился в глубине театра, и я крепче сжал револьвер. Тут я проснулся.
Рука моя сжимала чужой револьвер, а в дверях стоял человек со свечой. На нем была стальная каска, затенявшая глаза, и только когда он заговорил, я узнал Пайла. Он произнес смущенно: