Тихий американец - Страница 21


К оглавлению

21

После наступления темноты в Ханое становится холодно, а свет здесь горит не так ярко, как в Сайгоне, что куда более пристало темным платьям женщин и военной обстановке. Я поднялся по улице Гамбетты к бару «Пакс», – мне не хотелось пить в «Метрополе» с французскими офицерами, их женами и девушками; когда я дошел до бара, я услышал далекий гул орудий со стороны Хоа-Биня. Днем он тонул в уличном шуме, но теперь в городе было тихо, только слышалось, как звенели велосипедные звоночки на стоянках велорикш. Пьетри восседал на обычном месте. У него был странный продолговатый череп: голова торчала у него прямо на плечах, как груша на блюде; Пьетри служил в охранке и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина, которой и принадлежал бар «Пакс». Его тоже не очень-то тянуло домой. Он был корсиканец, но любил Марсель, а Марселю предпочитал свой стул на тротуаре у входа в бар на улице Гамбетты. Я подумал, знает ли он уже, что написано в присланной мне телеграмме.

– Сыграем в «восемьдесят одно»? – спросил он.

– Ладно.

Мы стали кидать кости, и мне показалось немыслимым, что я когда-нибудь смогу жить вдали от улицы Гамбетты и от улицы Катина, без вяжущего привкуса вермута-касси, привычного стука костей и орудийного гула, передвигавшегося вдоль линии горизонта, словно по часовой стрелке.

– Я уезжаю, – сказал я.

– Домой? – спросил Пьетри, бросая на стол четыре, два и один.

– Нет. В Англию.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет. Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме казалась теперь совсем неправдоподобной, – даже то, что тогда говорилось, изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи на римской гробнице, а я – на археолога, который бьется над тем, чтобы их прочесть.

Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он – агент той службы, которую почему-то зовут «секретной». Не поставлял ли он американское оружие «третьей силе» – трубачам епископа (ведь это было все, что осталось от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней минуты, – вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник?

– В шесть часов придет Пайл, – сказал я ей.

– Я схожу к сестре, – заявила она.

– Ему, вероятно, хочется тебя повидать.

– Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре, пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена.

– Тебе незачем уходить.

– Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в «Мажестик». Он хочет поговорить с тобой с глазу на глаз – по делу.

– Какое у него может быть дело?

– Говорят, он ввозит сюда всякие вещи.

– Какие вещи?

– Лекарства, медикаменты…

– Это для отрядов по борьбе с трахомой.

– Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли. Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут ввозить. Служащий был уволен.

– А что было в пакете?

– Пластмасса.

Я спросил рассеянно:

– Зачем им пластмасса?

Когда Фуонг ушла, я написал в Англию. Через несколько дней сотрудник агентства Рейтер собирался в Гонконг и мог отправить мое письмо оттуда. Я знал, что попытка моя безнадежна, но хотел сделать все, что от меня зависело, чтобы потом себя не попрекать. Сейчас совсем не время менять корреспондента, писал я главному редактору. Генерал де Латтр умирает в Париже, французы собираются оставить Хоа-Бинь. Север никогда еще не был в такой опасности. А я не гожусь на роль заведующего иностранным отделом: я

– репортер, у меня ни о чем не бывает своего мнения. В заключение я даже подкрепил свои доводы личными мотивами, хотя и не рассчитывал, что человечность обитает под лучами электрической лампочки без абажура, среди зеленых козырьков и стандартных фраз: «в интересах газеты», «обстановка требует…» и т.д.

«Личные мотивы, – писал я, – вынуждают меня глубоко сожалеть о моем переводе из Вьетнама. Не думаю, чтобы я смог плодотворно работать в Англии, где у меня будут затруднения не только материального, но и семейного характера. Поверьте, если бы я мог, я совсем бросил бы службу, только бы не возвращаться в Англию. Я пишу об этом, чтобы Вы поняли, как мне не хочется отсюда уезжать. Вы, видимо, не считаете меня плохим корреспондентом, а я впервые обращаюсь к Вам с просьбой».

Я перечел свою статью о сражении в Фат-Дьеме, которую я тоже отправлял через Гонконг. Французы теперь не будут в обиде, – осада снята и поражение можно изобразить как победу. Потом я разорвал последнюю страницу письма к редактору: все равно «личные мотивы» послужат лишь поводом для насмешек. Все и так знали, что у каждого корреспондента есть своя «туземная» возлюбленная. Главный редактор посмеется по этому поводу в беседе с дежурным редактором, а тот, раздумывая об этой пикантной ситуации, вернется в свой домик в Стритхеме и уляжется в кровать рядом с верной женой, которую он много лет назад вывез из Глазго. Я мысленно видел этот дом, в котором нечего рассчитывать на сострадание: поломанный трехколесный велосипед в прихожей, разбитую кем-то из домашних любимую трубку, а в гостиной – детскую рубашонку, к которой еще не пришили пуговку… «Личные мотивы». Выпивая в пресс-клубе, мне не хотелось бы выслушивать шуточки, вспоминая о Фуонг.

21